Неточные совпадения
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив
один? Знай, что, как бы он знатен ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази себе человека, который бы всю свою знатность устремил на то только, чтоб ему
одному было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб самому ему ничего желать не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы
одним чувством,
одною боязнию: рано
или поздно сверзиться. Скажи ж, мой
друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь есть чего бояться?
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой бред, но есть и
другой бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже бред,
или, лучше сказать, тут встали лицом к лицу два бреда:
один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и
другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
— Прим. издателя.] и переходя от
одного силлогизма [Силлогизм (греч.) — вывод из двух
или нескольких суждений.] к
другому, заключила, что измена свила себе гнездо в самом Глупове.
Много было наезжих людей, которые разоряли Глупов:
одни — ради шутки,
другие — в минуту грусти, запальчивости
или увлечения; но Угрюм-Бурчеев был первый, который задумал разорить город серьезно.
Все дома окрашены светло-серою краской, и хотя в натуре
одна сторона улицы всегда обращена на север
или восток, а
другая на юг
или запад, но даже и это упущено было из вида, а предполагалось, что и солнце и луна все стороны освещают одинаково и в
одно и то же время дня и ночи.
Через полтора
или два месяца не оставалось уже камня на камне. Но по мере того как работа опустошения приближалась к набережной реки, чело Угрюм-Бурчеева омрачалось. Рухнул последний, ближайший к реке дом; в последний раз звякнул удар топора, а река не унималась. По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась; по-прежнему
один берег ее был крут, а
другой представлял луговую низину, на далекое пространство заливаемую в весеннее время водой. Бред продолжался.
Мысли казались ему плодотворны, когда он
или читал
или сам придумывал опровержения против
других учений, в особенности против материалистического; но как только он читал
или сам придумывал разрешение вопросов, так всегда повторялось
одно и то же.
Мысли о том, куда она поедет теперь, — к тетке ли, у которой она воспитывалась, к Долли
или просто
одна за границу, и о том, что он делает теперь
один в кабинете, окончательная ли это ссора,
или возможно еще примирение, и о том, что теперь будут говорить про нее все ее петербургские бывшие знакомые, как посмотрит на это Алексей Александрович, и много
других мыслей о том, что будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову, но она не всею душой отдавалась этим мыслям.
Чувствуя, что примирение было полное, Анна с утра оживленно принялась за приготовление к отъезду. Хотя и не было решено, едут ли они в понедельник
или во вторник, так как оба вчера уступали
один другому, Анна деятельно приготавливалась к отъезду, чувствуя себя теперь совершенно равнодушной к тому, что они уедут днем раньше
или позже. Она стояла в своей комнате над открытым сундуком, отбирая вещи, когда он, уже одетый, раньше обыкновенного вошел к ней.
— Так вы нынче ждете Степана Аркадьича? — сказал Сергей Иванович, очевидно не желая продолжать разговор о Вареньке. — Трудно найти двух свояков, менее похожих
друг на
друга, — сказал он с тонкою улыбкой. —
Один подвижной, живущий только в обществе, как рыба в воде;
другой, наш Костя, живой, быстрый, чуткий на всё, но, как только в обществе, так
или замрет
или бьется бестолково, как рыба на земле.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым человеком и как ему зашла в голову загадка о том,
друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С
одною матерью ему было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо, и Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
Для нее весь он, со всеми его привычками, мыслями, желаниями, со всем его душевным и физическим складом, был
одно — любовь к женщинам, и эта любовь, которая, по ее чувству, должна была быть вся сосредоточена на ней
одной, любовь эта уменьшилась; следовательно, по ее рассуждению, он должен был часть любви перенести на
других или на
другую женщину, — и она ревновала.
Одна выгода этой городской жизни была та, что ссор здесь в городе между ними никогда не было. Оттого ли, что условия городские
другие,
или оттого, что они оба стали осторожнее и благоразумнее в этом отношении, в Москве у них не было ссор из-за ревности, которых они так боялись, переезжая в город.
— Да, это само собой разумеется, — отвечал знаменитый доктор, опять взглянув на часы. — Виноват; что, поставлен ли Яузский мост,
или надо всё еще кругом объезжать? — спросил он. — А! поставлен. Да, ну так я в двадцать минут могу быть. Так мы говорили, что вопрос так поставлен: поддержать питание и исправить нервы.
Одно в связи с
другим, надо действовать на обе стороны круга.
Если же назначение жалованья отступает от этого закона, как, например, когда я вижу, что выходят из института два инженера, оба одинаково знающие и способные, и
один получает сорок тысяч, а
другой довольствуется двумя тысячами;
или что в директоры банков общества определяют с огромным жалованьем правоведов, гусаров, не имеющих никаких особенных специальных сведений, я заключаю, что жалованье назначается не по закону требования и предложения, а прямо по лицеприятию.
Одни закусывали, стоя
или присев к столу;
другие ходили, куря папиросы, взад и вперед по длинной комнате и разговаривали с давно не виденными приятелями.
Только в редкие минуты, когда опиум заставлял его на мгновение забыться от непрестанных страданий, он в полусне иногда говорил то, что сильнее, чем у всех
других, было в его душе: «Ах, хоть бы
один конец!»
Или: «Когда это кончится!»
— Так так-то, мой
друг. Надо
одно из двух:
или признавать, что настоящее устройство общества справедливо, и тогда отстаивать свои права;
или признаваться, что пользуешься несправедливыми преимуществами, как я и делаю, и пользоваться ими с удовольствием.
И он задумался. Вопрос о том, выйти
или не выйти в отставку, привел его к
другому, тайному, ему
одному известному, едва ли не главному, хотя и затаенному интересу всей его жизни.
Место это он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего
одно из важнейших мест в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню
других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место
или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему были нужны, так как дела его, несмотря на достаточное состояние жены, были расстроены.
А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому, что знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению, как наши предки бросались от
одного заблуждения к
другому, не имея, как они, ни надежды, ни даже того неопределенного, хотя и истинного наслаждения, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми
или с судьбою…
— Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве
друг его какой?..
или родственник? Правда, мы жили долго под
одной кровлей… А мало ли с кем я не жил?..
Его кожа имела какую-то женскую нежность; белокурые волосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его бледный, благородный лоб, на котором, только при долгом наблюдении, можно было заметить следы морщин, пересекавших
одна другую и, вероятно, обозначавшихся гораздо явственнее в минуты гнева
или душевного беспокойства.
Ноздрев повел их в свой кабинет, в котором, впрочем, не было заметно следов того, что бывает в кабинетах, то есть книг
или бумаги; висели только сабли и два ружья —
одно в триста, а
другое в восемьсот рублей.
«Вишь ты, — сказал
один другому, — вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву
или не доедет?» — «Доедет», — отвечал
другой.
Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый и сосновый, как два крыла,
одно темнее,
другое светлее, были у ней справа и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей и темно-серыми
или, лучше, дикими стенами, — дом вроде тех, как у нас строят для военных поселений и немецких колонистов.
Совершенно успокоившись и укрепившись, он с небрежною ловкостью бросился на эластические подушки коляски, приказал Селифану откинуть кузов назад (к юрисконсульту он ехал с поднятым кузовом и даже застегнутой кожей) и расположился, точь-в-точь как отставной гусарский полковник
или сам Вишнепокромов — ловко подвернувши
одну ножку под
другую, обратя с приятностью ко встречным лицо, сиявшее из-под шелковой новой шляпы, надвинутой несколько на ухо.
У всякого есть свой задор: у
одного задор обратился на борзых собак;
другому кажется, что он сильный любитель музыки и удивительно чувствует все глубокие места в ней; третий мастер лихо пообедать; четвертый сыграть роль хоть
одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и грезит о том, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом, напоказ своим приятелям, знакомым и даже незнакомым; шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу
или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя
или ямщиков, — словом, у всякого есть свое, но у Манилова ничего не было.
— По сту! — вскричал Чичиков, разинув рот и поглядевши ему в самые глаза, не зная, сам ли он ослышался,
или язык Собакевича по своей тяжелой натуре, не так поворотившись, брякнул вместо
одного другое слово.
В то время, когда
один пускал кудреватыми облаками трубочный дым,
другой, не куря трубки, придумывал, однако же, соответствовавшее тому занятие: вынимал, например, из кармана серебряную с чернью табакерку и, утвердив ее между двух пальцев левой руки, оборачивал ее быстро пальцем правой, в подобье того как земная сфера обращается около своей оси,
или же просто барабанил по табакерке пальцами, насвистывая какое-нибудь ни то ни се.
И в то время, когда обыскиваемые бесились, выходили из себя и чувствовали злобное побуждение избить щелчками приятную его наружность, он, не изменяясь ни в лице, ни в вежливых поступках, приговаривал только: «Не угодно ли вам будет немножко побеспокоиться и привстать?»
Или: «Не угодно ли вам будет, сударыня, пожаловать в
другую комнату? там супруга
одного из наших чиновников объяснится с вами».
Насыщенные богатым летом, и без того на всяком шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть
одна о
другую задние
или передние ножки,
или почесать ими у себя под крылышками,
или, протянувши обе передние лапки, потереть ими у себя над головою, повернуться и опять улететь, и опять прилететь с новыми докучными эскадронами.
В картишки, как мы уже видели из первой главы, играл он не совсем безгрешно и чисто, зная много разных передержек и
других тонкостей, и потому игра весьма часто оканчивалась
другою игрою:
или поколачивали его сапогами,
или же задавали передержку его густым и очень хорошим бакенбардам, так что возвращался домой он иногда с
одной только бакенбардой, и то довольно жидкой.
В
один мешочек отбирают всё целковики, в
другой полтиннички, в третий четвертачки, хотя с виду и кажется, будто бы в комоде ничего нет, кроме белья, да ночных кофточек, да нитяных моточков, да распоротого салопа, имеющего потом обратиться в платье, если старое как-нибудь прогорит во время печения праздничных лепешек со всякими пряженцами [Пряженцы — «маленькие пирожки с мясом и луком; подается к ним суп
или бульон».
Но господа средней руки, что на
одной станции потребуют ветчины, на
другой поросенка, на третьей ломоть осетра
или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом как ни в чем не бывало садятся за стол в какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем
или кулебякой с сомовьим плёсом, [Сомовий плёс — «хвост у сома, весь из жира».
Мой бедный Ленский! за могилой
В пределах вечности глухой
Смутился ли, певец унылый,
Измены вестью роковой,
Или над Летой усыпленный
Поэт, бесчувствием блаженный,
Уж не смущается ничем,
И мир ему закрыт и нем?..
Так! равнодушное забвенье
За гробом ожидает нас.
Врагов,
друзей, любовниц глас
Вдруг молкнет. Про
одно именье
Наследников сердитый хор
Заводит непристойный спор.
Одни из них, выставляя свои косматые оплывшие ноги, жмурили глаза и дремали;
другие от скуки чесали
друг друга или щипали листья и стебли жесткого темно-зеленого папоротника, который рос подле крыльца.
Надо было видеть, как
одни, презирая опасность, подлезали под нее,
другие перелезали через, а некоторые, особенно те, которые были с тяжестями, совершенно терялись и не знали, что делать: останавливались, искали обхода,
или ворочались назад,
или по хворостинке добирались до моей руки и, кажется, намеревались забраться под рукав моей курточки.
Перед кончиной она изъявила желание, чтобы
одно из этих платий — розовое — было отдано Володе на халат
или бешмет,
другое — пюсовое, в клетках — мне, для того же употребления; а шаль — Любочке.
Хотел
один другого спросить: «Что, пане-брате, увидимся
или не увидимся?» — да и не спросили, замолчали, — и загадались обе седые головы.
Он редко предводительствовал
другими в дерзких предприятиях — обобрать чужой сад
или огород, но зато он был всегда
одним из первых, приходивших под знамена предприимчивого бурсака, и никогда, ни в каком случае, не выдавал своих товарищей.
На
одной стороне, почти близ церкви, выше
других возносилось совершенно отличное от прочих здание, вероятно, городовой магистрат
или какое-нибудь правительственное место.
Все ли слова между ними были прямо произнесены
или обе поняли, что у той и у
другой одно в сердце и в мыслях, так уж нечего вслух-то всего выговаривать да напрасно проговариваться.
Мы
одно, заодно живем, — вдруг опять взволновалась и даже раздражилась Соня, точь-в-точь как если бы рассердилась канарейка
или какая
другая маленькая птичка.
— Бог меня прости, а я таки порадовалась тогда ее смерти, хоть и не знаю, кто из них
один другого погубил бы: он ли ее,
или она его? — заключила Пульхерия Александровна; затем осторожно, с задержками и беспрерывными взглядываниями на Дуню, что было той, очевидно, неприятно, принялась опять расспрашивать о вчерашней сцене между Родей и Лужиным.
С
одной стороны стояли три
или четыре скирда сена, полузанесенные снегом; с
другой — скривившаяся мельница, с лубочными крыльями, лениво опущенными.
— Это совершенно
другой вопрос. Мне вовсе не приходится объяснять вам теперь, почему я сижу сложа руки, как вы изволите выражаться. Я хочу только сказать, что аристократизм — принсип, а без принсипов жить в наше время могут
одни безнравственные
или пустые люди. Я говорил это Аркадию на
другой день его приезда и повторяю теперь вам. Не так ли, Николай?
Одни требовали расчета
или прибавки,
другие уходили, забравши задаток; лошади заболевали; сбруя горела как на огне; работы исполнялись небрежно; выписанная из Москвы молотильная машина оказалась негодною по своей тяжести;
другую с первого разу испортили; половина скотного двора сгорела, оттого что слепая старуха из дворовых в ветреную погоду пошла с головешкой окуривать свою корову… правда, по уверению той же старухи, вся беда произошла оттого, что барину вздумалось заводить какие-то небывалые сыры и молочные скопы.
— Рубль возвращается, это правда. Это его хорошее свойство, — его также нельзя и потерять; но зато у него есть
другое свойство, очень невыгодное: неразменный рубль не переведется в твоем кармане до тех пор, пока ты будешь покупать на него вещи, тебе
или другим людям нужные
или полезные, но раз, что ты изведешь хоть
один грош на полную бесполезность — твой рубль в то же мгновение исчезнет.
— Я люблю любить, как угарная, — сказала она как-то после
одной из схваток, изумившей Самгина. — Любить,
друг мой, надо виртуозно, а не как животные
или гвардейские офицеры.